Book cover

PODĚKOVÁNÍ

Обыкновенная история

Book cover

Read by Tovarisch for LibriVox in 2019.

Часть Первая, Глава I

Однажды летом, в деревне Грачах, у небогатой помещицы Анны Павловны Адуевой, все в доме поднялись с рассветом, начиная с хозяйки до цепной собаки Барбоса.

Jednoho léta v obci Grači se všichni v domě nebohaté statkářky Anny Pavlovny Aduěvové probudili za úsvitu, od hostitelky až po jejího hlídacího psa Barboše.

Только единственный сын Анны Павловны, Александр Федорыч, спал, как следует спать двадцатилетнему юноше, богатырским сном; а в доме все суетились и хлопотали.

Jediný syn Anny Pavlovny, Alexandr Fjodorovič, spal jako by měl dvacet let a měl silný spánek, zatímco v domě se všichni pohybovali a něco dělali.

Люди ходили, однакож, на цыпочках и говорили шопотом, чтоб не разбудить молодого барина.

Lidé však chodili na špičkách a hovořili potichu, aby mladého pána neprobudili.

Чуть кто-нибудь стукнет, громко заговорит, сейчас, как раздраженная львица, являлась Анна Павловна и наказывала неосторожного строгим выговором, обидным прозвищем, а иногда, по мере гнева и сил своих, и толчком.

Jakmile někdo zaklepal nebo začal hlasitě mluvit, Anna Pavlovna se okamžitě objevila jako rozčilená lvice a potrestala neopatrného přísnou výtkou, urážlivým přezdívkou a někdy i fackou, podle toho, jak byla rozzlobená a jak silná byla její vůle.

На кухне стряпали в трое рук, как будто на десятерых, хотя все господское семейство только и состояло, что из Анны Павловны да Александра Федорыча.

V kuchyni se vařilo ve třech, jako kdyby to bylo pro deset lidí, ačkoliv celá statkářská rodina se skládala jen z Anny Pavlovny a Alexandra Fjodoroviče.

В сарае вытирали и подмазывали повозку.

V kůlně se čistila a mazala kára.

Все были заняты и работали до поту лица.

Všichni byli zaneprázdněni a pracovali až do únavy.

Барбос только ничего не делал, но и тот по-своему принимал участие в общем движении.

Barbos sice nic nedělal, ale i on se svým vlastním způsobem podílel na všeobecné aktivitě.

Когда мимо его проходил лакей, кучер или шмыгала девка, он махал хвостом и тщательно обнюхивал проходящего, а сам глазами, кажется, спрашивал: «Скажут ли мне, наконец, что у нас сегодня за суматоха?»

Když kolem něj procházel sluha, kočárník nebo dívka, vrtěl ocasem a pečlivě čichal k procházejícímu, a zdálo se, že očima se ptal: „Řekne mi konečně někdo, co je dnes za vřava?“

А суматоха была оттого, что Анна Павловна отпускала сына в Петербург на службу, или, как она говорила, людей посмотреть и себя показать.

A vřava byla způsobena tím, že Anna Pavlovna posílala svého syna do Petrohradu do služby, nebo jak sama říkala, aby se podíval na lidi a ukázal sebe.

Убийственный для нее День!

Pro ni to byl zničující den!

От этого она такая грустная и расстроенная.

Kvůli tomu byla tak smutná a rozrušená.

Часто, в хлопотах, она откроет рот, чтоб приказать что-нибудь, и вдруг остановится на полуслове, голос ей изменит, она отвернется в сторону и оботрет, если успеет, слезу, а не успеет, так уронит ее в чемодан, в который сама укладывала Сашенькино белье.

Často při všem shonu otevřela ústa, aby něco nařídila, a najednou se zastavila uprostřed věty, hlas se jí změnil, odvrátila se a vysušila si, pokud to stihla, slzu, a pokud ne, pustila ji do kufru, do kterého sama balila Alexeňkovo prádlo.

Слезы давно кипят у ней в сердце; они подступили к горлу, давят грудь и готовы брызнуть в три ручья; но она как будто берегла их на прощанье и изредка тратила по капельке.

Slzy už dávno vřely v jejím srdci; dostaly se jí do hrdla, tlačily na hruď a byly připraveny vytrysknout ve třech proudech; ale ona je jaksi šetřila na rozloučení a občas vylila po kapce.

Не одна она оплакивала разлуку: сильно горевал тоже камердинер Сашеньки, Евсей. Он отправлялся с барином в Петербург, покидал самый теплый угол в дому, за лежанкой, в комнате Аграфены, первого министра в хозяйстве Анны Павловны и — что всего важнее для Евсея — первой ее ключницы.

Nebyla jediná, kdo oplakával rozloučení: silně truchlil také Alexeňkův komorník Jevsej. Odcházel s pánem do Petrohradu, opouštěl nejteplejší kout v domě, za lůžkem, v pokoji Agrafeny, první ministryně v domácnosti Anny Pavlovny a – což bylo pro Jevseje nejdůležitější – její první komorník.

За лежанкой только и было места, чтоб поставить два стула и стол, на котором готовился чай, кофе, закуска. Евсей прочно занимал место и за печкой и в сердце Аграфены. На другом стуле заседала она сама.

Za lůžkem bylo jen místo pro dva židle a stůl, na kterém se připravovaly čaj, káva a svačina. Jevsej pevně zaujal místo i u pece i v srdci Agrafeny. Na druhé židli usedala ona sama.

История об Аграфене и Евсее была уж старая история в доме.

Příběh o Agrafeně a Jevseji byl v domě už starou historií.

О ней, как обо всем на свете, поговорили, позлословили их обоих, а потом, так же как и обо всем, замолчали.

O ní, stejně jako o všem na světě, se mluvilo, zasmáli si jim oběma a pak, stejně jako o všem, zavládlo ticho.

Сама барыня привыкла видеть их вместе, и они блаженствовали целые десять лет.

Sama paní si na ně zvykla a byli spolu po celých deset let blažení.

Многие ли в итоге годов своей жизни начтут десять счастливых?

Kolik lidí nakonec za celý svůj život prožije deset šťastných let?

Зато вот настал и миг утраты!

Ale nyní přišel i okamžik ztráty!

Прощай, теплый угол, прощай, Аграфена Ивановна, прощай, игра в дураки, и кофе, и водка, и наливка — все прощай!

Sbohem, teplý kout, sbohem, Agrafena Ivanovna, sbohem, hra v duráky, a káva, a vodka, a pálenka – všechno sbohem!

Евсей сидел молча и сильно вздыхал.

Jevsej seděl mlčky a těžce si povzdechl.

Аграфена, насупясь, суетилась по хозяйству.

Agrafena se zamračila a zaneprázdňovala se domácími záležitostmi.

У ней горе выражалось по-своему.

Její smutek se projevil svým vlastním způsobem.

Она в тот день с ожесточением разлила чай и вместо того, чтоб первую чашку крепкого чаю подать, по обыкновению, барыне, выплеснула его вон: «никому, дескать, не доставайся», и твердо перенесла выговор.

Toho dne rozlila čaj s hněvem a místo toho, aby podala první šálek silného čaje paní, jak bylo zvykem, vylila ho pryč: „Ať si ho nikdo nedá,“ řekla, a klidně snesla výtku.

Кофе у ней перекипел, сливки подгорели, чашки валились из рук.

Káva jí překypěla, smetana se spálila a šálky jí padaly z rukou.

Она не поставит подноса на стол, а брякнет; не отворит шкафа и двери, а хлопнет.

Nepoloží podnos na stůl, ale prskne; neotevře skříňku ani dveře, ale zabouchne.

Но она не плакала, а сердилась на все и на всех.

Ale neplakala, ale zlobila se na všechno a na všechny.

Впрочем, это вообще было главною чертою в ее характере.

To ostatně bylo obecně hlavní rys jejího charakteru.

Она никогда не была довольна; все не по ней; всегда ворчала, жаловалась.

Nikdy nebyla spokojená; všechno nebylo podle ní; pořád reptala a stěžovala si.

Но в эту роковую для нее минуту характер ее обнаруживался во всем своем пафосе.

Ale v této pro ni osudné chvíli se její charakter projevil v celé své intenzitě.

Пуще всего, кажется, она сердилась на Евсея.

Nejvíce se zřejmě zlobila na Jevseje.

— Аграфена Ивановна!.. — сказал он жалобно и нежно, что не совсем шло к его длинной и плотной фигуре.

– „Agrifena Ivanovna!“ – řekl naříkavě a něžně, což k jeho dlouhé a robustní postavě moc nesedělo.

— Ну, что ты, разиня, тут расселся? — отвечала она, как будто он в первый раз тут сидел. — Пусти прочь: надо полотенце достать.

– „No tak, ty tupče, proč tu takhle sedíš?“ – odpověděla, jako by tam seděl poprvé. – „Jdi pryč: musím vzít ručník.“

— Эх, Аграфена Ивановна!.. — повторил он лениво, вздыхая и поднимаясь со стула и тотчас опять опускаясь, когда она взяла полотенце.

– „Ach, Agrifena Ivanovna!“ – zopakoval líně, vzdychl a vstal ze židle, aby se hned zase posadil, když si vzala ručník.

— Только хнычет! Вот пострел навязался! Что это за наказание, господи! и не отвяжется!

– „Jenom fňuká! Ten se vnutil! Co je to za trest, pane! A nepustí se!“

И она со звоном уронила ложку в полоскательную чашку.

A hlasitě hodila lžíci do oplachovací mísy.

— Аграфена! — раздалось вдруг из другой комнаты, — ты никак с ума сошла! разве не знаешь, что Сашенька почивает? Подралась, что ли, с своим возлюбленным на прощанье?

– „Agrifena!“ – ozvalo se najednou z druhé místnosti. – „Zbláznila ses! Copak nevíš, že Sašenka odpočívá? Pohádala se snad se svým milencem na rozloučenou?“

— Не пошевелись для тебя, сиди, как мертвая! — прошипела по-змеиному Аграфена, вытирая чашку обеими руками, как будто хотела изломать ее в куски.

– „Nepohnu se pro tebe, sedím jako mrtvá!“ – syčela jako had Agrifena a otírala mísu oběma rukama, jako by ji chtěla rozbíjet na kusy.

— Прощайте, прощайте! — с громаднейшим вздохом сказал Евсей, — последний денек, Аграфена Ивановна!

– „Sbohem, sbohem!“ – řekl Jevsej s obrovským povzdechem. – „Poslední den, Agrifena Ivanovna!“

— И слава богу! пусть унесут вас черти отсюда: просторнее будет. Да пусти прочь, негде ступить: протянул ноги-то!

– „A díky bohu! Ať vás odvedou čerti odsud: bude tu víc místa. A jdi pryč, není tu kam šlápnout: natáhl si nohy!“

Он тронул было ее за плечо — как она ему ответила! Он опять вздохнул, но с места не двигался; да напрасно и двинулся бы: Аграфене этого не хотелось. Евсей знал это и не смущался.

Zkusil ji sáhnout po rameni – jak mu odpověděla! Znovu vzdychl, ale nehýbal se ze svého místa; ani kdyby se hýbal, nebylo by to k ničemu: Agrifena to nechtěla. Jevsej to věděl a nerozčiloval se.

— Кто-то сядет на мое место? — промолвил он, все со вздохом.

– „Někdo usedne na mé místo?“ – řekl znovu, stále s povzdechem.

— Леший! — отрывисто отвечала она.

– „Devil!“ – odpověděla ostře.

— Дай-то бог! лишь бы не Прошка. А кто-то в дураки с вами станет играть?

– „Bůh ochraňuj! Jen kdyby to nebyl Proška. A proč by s tebou někdo hrál hloupé hry?“

— Ну хоть бы и Прошка, так что ж за беда? — со злостью заметила она. Евсей встал.

– „No i kdyby to byl Proška, co z toho?“ – poznamenala s hněvem. Jevsej vstal.

— Вы не играйте с Прошкой, ей-богу, не играйте! — сказал он с беспокойством и почти с угрозой.

– „Nezahraj si s Proškou, přísahám, nezahraj si!“ – řekl s obavami a téměř výhrůžně.

— А кто мне запретит? ты, что ли, образина этакая?

– „A kdo mi to zakáže? Ty, ty hajzle?“

— Матушка, Аграфена Ивановна! — начал он умоляющим голосом, обняв ее — за талию, сказал бы я, если б у ней был хоть малейший намек на талию.

– „Matko, Agrifeno Ivanovno!“ – začal prosebně, objal ji – za pas, kdyby měla aspoň náznak pasu.

Она отвечала на объятие локтем в грудь.

Ona na objetí odpověděla loktem do hrudi.

— Матушка, Аграфена Ивановна! — повторил он, — будет ли Прошка любить вас так, как я? Поглядите, какой он озорник: ни одной женщине проходу не даст. А я-то! э-эх! Вы у меня, что синь-порох в глазу! Если б не барская воля, так... эх!..

– „Matko, Agrifeno Ivanovno!“ – zopakoval. „Bude Proška tě milovat stejně jako já? Podívej se, jaký je darebák: žádné ženě nedovolí projít. A já! Hmm! Jsi pro mě jako černá kočka v domě! Kdyby to nebyla šlechtická vůle, tak... hmm!“

Он при этом крякнул и махнул рукой. Аграфена не выдержала: и у ней, наконец, горе обнаружилось в слезах.

Za to si odkašlal a mávnul rukou. Agrifena to nevydržela: nakonec také projevila svůj zármutek v slzách.

— Да отстанешь ли ты от меня, окаянный? — говорила она плача, — что мелешь, дуралей! Свяжусь я с Прошкой! разве не видишь сам, что от него путного слова не добьешься? только и знает, что лезет с ручищами...

– „Přestaneš už na mě tlačit, ty zmetku?“ – řekla plačíc. „Co žvaníš, hlupáku? Spojím se s Proškou! Copak nevidíš sám, že z něj nedostaneš ani slovo? Jen ví, jak se do všeho vměšovat...“

— И к вам лез? Ах, мерзавец! А вы, небось, не скажете! Я бы его...

– „A do tebe se taky vměšoval? Ach, hajzle! A ty to asi ani neřekneš! Já bych ho...“

— Полезь-ка, так узнает! Разве нет в дворне женского пола, кроме меня? С Прошкой свяжусь! вишь, что выдумал! Подле него и сидеть-то тошно — свинья свиньей! Он, того и гляди, норовит ударить человека или сожрать что-нибудь барское из-под рук — и не увидишь.

– „Zkus to a uvidíš! Copak ve dvoře nejsou ženy kromě mě? Spojím se s Proškou! Podívej se, co si vymyslel! Je s ním nesnesitelné být – prase prasem! Hned se snaží někoho praštit nebo něco šlechtického ukrást – a ani to nevidíš.“

— Уж если, Аграфена Ивановна, случай такой придет — лукавый ведь силен, — так лучше Гришку посадите тут: по крайности малый смирный, работящий, не зубоскал...

– „Když už, Agrifeno Ivanovno, přijde taková příležitost – je přece lstivý a silný – tak raději nech Prošku tady: alespoň je poslušný, pracovitý a nezubí se...“

— Вот еще выдумал! — накинулась на него Аграфена, — что ты меня всякому навязываешь, разве я какая-нибудь... Пошел вон отсюда! Много вашего брата, всякому стану вешаться на шею: не таковская! С тобой только, этаким лешим, попутал, видно, лукавый за грехи мои связаться, да и то каюсь... а то выдумал!

– „To si zase vymyslel!“ – zaútočila na něj Agrifena. „Že mi tě vnucuješ každému, jako bych byla nějaká... Jdi odsud! Tvého druhu je až moc, každému se snažíš přilepit: nejsi žádný hrdina! Jen s tebou, takovým ďáblem, se asi lstivý spojil pro mé hříchy, ale lituji... a to si vymyslel!“

— Бог вас награди за вашу добродетель! как камень с плеч! — воскликнул Евсей.

– „Bůh ti za tvou ctnost požehnej! Jako kámen ze srdce!“ – zvolal Jevsey.

— Обрадовался! — зверски закричала она опять, — есть чему радоваться — радуйся!

– „Radost!“ – zavřískla zase zvířatně. „Je na co se radovat – raduj se!“

И губы у ней побелели от злости. Оба замолчали.

A její rty zbledly hněvem. Oba zmlkli.

— Аграфена Ивановна! — робко сказал Евсей немного погодя.

– „Agrifeno Ivanovno!“ – řekl Jevsey po chvíli ostýchavě.

— Ну, что еще?

– „No, co ještě?“

— Я ведь и забыл: у меня нынче с утра во рту маковой росинки не было.

– „Zapomněl jsem – dnes ráno jsem neměl v ústech ani kapku mátového sirupu.“

— Только и дела!

– „Jen to!“

— С горя, матушка.

– „Ze vzteku, matko.“

Она достала с нижней полки шкафа, из-за головы сахару, стакан водки и два огромные ломтя хлеба с ветчиной. Все это давно было приготовлено для него ее заботливой рукой. Она сунула ему их, как не суют и собакам. Один ломоть упал на пол.

Vytáhla z dolní police skříně cukr, sklenici vodky a dva obří kusy chleba s šunkou. Všechno to bylo dávno připraveno pro něj její pečlivou rukou. Podala mu to, jako by to nedávala ani psům. Jeden kus spadl na podlahu.

— На вот, подавись! О, чтоб тебя... да тише, не чавкай на весь дом.

– „Tady máš, sněz to! Och, ty… Buď zticha, nežvýkej na celý dům.“

Она отвернулась от него с выражением будто ненависти, а он медленно начал есть, глядя исподлобья на Аграфену и прикрывая одною рукою рот.

Otočila se k němu s výrazem, jako by ho nenáviděla, a on pomalu začal jíst, zatímco se díval na Agrifenu skrze prsty a zakrýval si ústa rukou.

Между тем в воротах показался ямщик с тройкой лошадей.

Mezitím se u brány objevil kočí s tříspáním koní.

Через шею коренной переброшена была дуга.

Přes krk koně bylo přehazováno sedlo.

Колокольчик, привязанный к седелке, глухо и несвободно ворочал языком, как пьяный, связанный и брошенный в караульню.

Zvonek připojený k sedlu hlasitě a neohrabaně vrtěl jazykem, jako opilý člověk, svázaný a zavřený ve vězení.

Ямщик привязал лошадей под навесом сарая, снял шапку, достал оттуда грязное полотенце и отер пот с лица.

Kočí přivázal koně pod stínem stodoly, sundal si klobouk, vytáhl odtud špinavý ručník a otřel si pot z obličeje.

Анна Павловна, увидев его из окна, побледнела.

Anna Pavlovna, když ho uviděla z okna, zbledla.

У ней подкосились ноги и опустились руки, хотя она ожидала этого.

Její nohy se zhroutily a ruce jí klesly, ačkoliv to očekávala.

Оправившись, она позвала Аграфену.

Když se zotavila, zavolala Agrifenu.

— Поди-ка на цыпочках, тихохонько, посмотри, спит ли Сашенька? — сказала она. — Он, мой голубчик, проспит, пожалуй, и последний денек: так и не нагляжусь на него. Да нет, куда тебе! ты, того гляди, влезешь как корова! я лучше сама...

– Přistupte na špičkách, potichu, a podívejte se, jestli Sashenka spí – řekla. – Můj andílek pravděpodobně prospí i poslední den: nemůžu se na něj nabažit. Ale ne, to není pro vás! Vy byste tam mohli vrazit jako kráva! Raději půjdu sama...

И пошла.

A šla pryč.

— Поди-ка ты, не-корова! — ворчала Аграфена, воротясь к себе. — Вишь, корову нашла! много ли у тебя этаких коров-то?

– Přistupte vy, ne-kráva! – zabručela Agrifena, když se vrátila zpátky. – Vidíte, našla jste krávu! Máte hodně takových krav?

Навстречу Анне Павловне шел и сам Александр Федорыч, белокурый молодой человек, в цвете лет, здоровья и сил.

Alexandr Fjodorovič, blonďatý mladík v nejlepších letech, zdravý a silný, šel vstříc Anně Pavlovně.

Он весело поздоровался с матерью, но, увидев вдруг чемодан и узлы, смутился, молча отошел к окну и стал чертить пальцем по стеклу.

Vesele pozdravil matku, ale když najednou uviděl kufr a věci, zahlédl se, mlčky odešel k oknu a začal kreslit prstem po skle.

Через минуту он уже опять говорил с матерью и беспечно, даже с радостью смотрел на дорожные сборы.

Po chvíli znovu mluvil se svou matkou a bezstarostně, dokonce s radostí se díval na cestovní věci.

— Что это ты, мой дружок, как заспался, — сказала Анна Павловна, — даже личико отекло? Дай-ка вытру тебе глаза и щеки розовой водой.

– Proč jsi tak ospalý, můj chlapče – řekla Anna Pavlovna – dokonce máš oteklou tvář? Nech mě otřít ti oči a tváře růžovou vodou.

— Нет, маменька, не надо.

– Ne, maminko, to není třeba.

— Чего ты хочешь позавтракать: чайку прежде или кофейку? Я велела сделать и битое мясо со сметаной на сковороде — чего хочешь?

– Co chceš k snídani: čaj nebo kávu? Nechala jsem udělat i smažené maso se smetanou na pánvi – co chceš?

— Все равно, маменька.

– Cokoliv, maminko.

Анна Павловна продолжала укладывать белье, потом остановилась и посмотрела на сына с тоской.

Anna Pavlovna pokračovala v balení prádla, pak se zastavila a s bolestí se podívala na svého syna.

— Саша!.. — сказала она через несколько времени.

– Sašo! – řekla po chvíli.

— Чего изволите, маменька?

– Co si přejete, maminko?

Она медлила говорить, как будто чего-то боялась.

Zaváhala, než promluvila, jako by se něčeho bála.

— Куда ты едешь, мой друг, зачем? — спросила она, наконец, тихим голосом.

– Kam jdeš, můj chlapče, proč? – zeptala se nakonec tichým hlasem.

— Как куда, маменька? в Петербург, затем... затем... чтоб...

– Kam, maminko? Do Petrohradu, pak… pak… abych…

— Послушай, Саша, — сказала она в волнении, положив ему руку на плечо, по-видимому с намерением сделать последнюю попытку, — еще время не ушло: подумай, останься!

– Poslouchej, Sašo, – řekla vzrušeně a položila mu ruku na rameno, zřejmě s úmyslem udělat poslední pokus – ještě není pozdě: přemýšlej, zůstaň!

— Остаться! как можно! да ведь и... белье уложено, — сказал он, не зная, что выдумать.

– Zůstat! Jak by to šlo! Ale prádlo je už sbalené, – řekl a nevěděl, co si má vymyslet.

— Уложено белье! да вот... вот... вот... гляди — и не уложено.

– Prádlo je sbalené! Ale tady… tady… tady… podívej – a není sbalené.

Она в три приема вынула все из чемодана.

Vytáhla vše ze kufru ve třech krocích.

— Как же это так, маменька? собрался — и вдруг опять! Что скажут...

– Jak to může být, maminko? Rozhodl jsem se – a najednou zase! Co řeknou…

Он опечалился.

Byl znepokojený.

— Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю.

– Neradím ti to ani tak pro sebe, jako pro tebe.

Зачем ты едешь? Искать счастья?

Proč jedeš? Hledat štěstí?

Да разве тебе здесь нехорошо?

Není ti tady dobře?

разве мать день-деньской не думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям?

Nezamýšlí se matka každý den nad tím, jak uspokojit všechny tvé záliby?

Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения не составляют счастья; да я и не требую этого.

Samozřejmě jsi v takovém věku, že matčina přízeň sama o sobě není štěstím; ale ani to nepožaduji.

Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза.

No, podívej se kolem sebe: všichni na tebe hledí.

А дочка Марьи Карповны, Сонюшка?

A dcera Marije Karpovny, Sonuška?

Что...

Co...

покраснел?

zčervenal jsi?

Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!

Jak tě ona, moje milá – ať jí Bůh dá zdraví – miluje: poslouchej, třetí noc nespí!

— Вот, маменька, что вы! она так...

– Hle, maminko, to ty! Ona tak...

— Да, да, будто я не вижу... Ах! чтоб не забыть: она взяла обрубить твои платки — «я, говорит, сама, сама, никому не дам, и метку сделаю», — видишь, чего же еще тебе? Останься!

– Ano, ano, jako bych to neviděl... Ach! Abych nezapomněl: ona si vzala, aby ti našila šátky – „sama, sama, nikomu nedám, a udělám jí značku“, – vidíš, co ještě chceš? Zůstaň!

Он слушал молча, поникнув головой, и играл кистью своего шлафрока.

On poslouchal mlčky, s hlavou skloněnou, a hračil si s kraji svého županu.

— Что ты найдешь в Петербурге? —

– Co najdeš v Petrohradě?

продолжала она. —

– pokračovala.

Ты думаешь, там тебе такое же житье будет, как здесь?

– Myslíš, že tam budeš mít stejný život jako tady?

Э, мой друг!

– Ech, můj příteli!

Бог знает, чего насмотришься и натерпишься: и холод, и голод, и нужду — все перенесешь.

– Bůh ví, co uvidíš a vytrpíš: chlad, hlad, nouze – všechno sneseš.

Злых людей везде много, а добрых не скоро найдешь.

– Zlých lidí je všude mnoho, ale dobré lidi těžko najdeš.

А почет — что в деревне, что в столице — все тот же почет.

– A čest – ať už na vesnici, nebo v hlavním městě – je pořád stejná čest.

Как не увидишь петербургского житья, так и покажется тебе, живучи здесь, что ты первый в мире; и во всем так, мой милый!

– Pokud neuvidíš petrohradský způsob života, budeš si myslet, že jsi nejlepší na světě, když žiješ tady; a to platí ve všem, můj milý!

Ты же воспитан, и ловок, и хорош.

– Jsi vychovaný, šikovný a pěkný.

Мне бы, старухе, только оставалось радоваться, глядя на тебя.

– Mně jako staré ženě nezbývá než se radovat, když tě vidím.

Женился бы, послал бы бог тебе деточек, а я бы нянчила их — и жил бы без горя, без забот, и прожил бы век свой мирно, тихо, никому бы не позавидовал; а там, может, и не будет хорошо, может, и помянешь слова мои...

– Kdybys se oženil a Bůh ti seslal děti, já bych je hlídala – a žil bys bez starostí a mohl bys pokojně prožít svůj život, aniž by ti někdo záviděl; ale třeba to tam nebude dobré a třeba si vzpomeneš na má slova...

Останься, Сашенька, — а?

– Zůstaň, Sašenko – co?

Он кашлянул и вздохнул, но не сказал ни слова.

Zakýchl a vzdechl, ale neřekl ani slovo.

— А посмотри-ка сюда, — продолжала она, отворяя дверь на балкон, — и тебе не жаль покинуть такой уголок?

– A podívej se sem, – pokračovala a otevřela dveře na balkon – a není ti líto opustit takový koutek?

С балкона в комнату пахнуло свежестью.

Z balkonu do místnosti vnikl čerstvý vzduch.

От дома на далекое пространство раскидывался сад из старых лип, густого шиповника, черемухи и кустов сирени.

Od domu až do dalekého prostoru se rozprostírala zahrada se starými lípami, hustým ostružiníkem, šeříkem a keři syřenky.

Между деревьями пестрели цветы, бежали в разные стороны дорожки, далее тихо плескалось в берега озеро, облитое к одной стороне золотыми лучами утреннего солнца и гладкое, как зеркало; с другой — темно-синее, как небо, которое отражалось в нем, и едва подернутое зыбью.

Mezi stromy zářily květy a cesty se rozbíhaly do různých směrů, dále se v klidu zrcadlilo jezero, z jedné strany zalitá zlatými paprsky ranního slunce a hladké jako zrcadlo, z druhé strany tmavě modré jako nebe, které se v něm odráželo, a jen lehce zavlněné.

А там нивы с волнующимися, разноцветными хлебами шли амфитеатром и примыкали к темному лесу.

A dále se rozprostíraly pole s vlnivými, pestrobarevnými obilnami, která se zvedala do amfiteátru a přiléhala k tmavému lesu.

Анна Павловна, прикрыв одной рукой глаза от солнца, другой указывала сыну попеременно на каждый предмет.

Anna Pavlovna si chránila oči před sluncem jednou rukou a druhou ukazovala synovi na každý předmět.

— Погляди-ка, — говорила она, — какой красотой бог одел поля наши!

– Podívej se, – říkala, – jak krásně Bůh oblékl naše pole!

Вон с тех полей одной ржи до пятисот четвертей сберем; а вон и пшеничка есть, и гречиха; только гречиха нынче не то, что прошлый год: кажется, плоха будет.

Odtud shromáždíme od jedné do pěti set čtvrtí žita; a tady je i pšenice a hořčice; jen hořčice letos není tak dobrá jako loni: zdá se, že bude špatná.

А лес-то, лес-то как разросся!

A ten les, ten les jak rozrostlý!

Подумаешь, как велика премудрость божия!

Představte si, jak velká je Boží moudrost!

Дровец с своего участка мало-мало на тысячу продадим.

Dřevo z našeho pozemku prodáme za tisíc rublů.

А дичи, дичи что!

A co se týče zvěře, zvěře je dost!

и ведь все это твое, милый сынок: я только твоя приказчица.

A přece je to všechno tvoje, milý synu: já jsem jen tvoje správkyně.

Погляди-ка, озеро: что за великолепие!

Podívej se na jezero: jaká nádhera!

истинно небесное!

Opravdu nebeské!

рыба так и ходит; одну осетрину покупаем, а то ерши, окуни, караси кишмя-кишат: и на себя и на людей идет.

Ryby chodí samy; kupujeme jednu jesetru, ale jinak je plno šupáků, okounů a kaprů: pro nás i pro lidi.

Вон твои коровки и лошадки пасутся.

Tamhle tvoje krávy a koníky pasou se.

Здесь ты один всему господин, а там, может быть, всякий станет помыкать тобой.

Zde jsi pánem všeho, ale tam by tě možná každý začal šikanovat.

И ты хочешь бежать от такой благодати, еще не знаешь куда, в омут, может быть, прости господи...

A ty chceš utéct od takové blahodarnosti, ještě nevíš kam, do bažiny, možná, bože chraň...

Останься!

Zůstaň!

Он молчал.

On mlčel.

— Да ты не слушаешь, — сказала она. — Куда это ты так пристально загляделся?

– Ty ale neslyšíš, – řekla. – Na co se tak pozorně díváš?

Он молча и задумчиво указал рукой вдаль. Анна Павловна взглянула и изменилась в лице. Там, между полей, змеей вилась дорога и убегала за лес, дорога в обетованную землю, в Петербург. Анна Павловна молчала несколько минут, чтоб собраться с силами.

On mlčky a zamyšleně ukázal rukou do dálky. Anna Pavlovna se podívala a změnila výraz. Tam, mezi poli, se hadem vinila cesta a mizela za lesem, cesta do zaslíbené země, do Petrohradu. Anna Pavlovna mlčela několik minut, aby sebrala síly.

— Так вот что! — проговорила она, наконец, уныло. — Ну, мой друг, бог с тобой! поезжай, уж если тебя так тянет отсюда: я не удерживаю! По крайней мере не скажешь, что мать заедает твою молодость и жизнь.

– Takže! – řekla nakonec sklesle. – Nu, můj příteli, bůh s tebou! Jeď, jestli tě to tak táhne odsud: nedržím tě! Aspoň nebudeš říct, že matka ti kazí mládí a život.

Бедная мать!

Ubohá matka!

вот тебе и награда за твою любовь! Того ли ожидала ты?

To je odměna za tvou lásku! To jsi čekala?

В том-то и дело, что матери не ожидают наград.

Právě o to jde, že matky neočekávají odměny.

Мать любит без толку и без разбору.

Matka miluje bez rozumu a bez rozlišování.

Велики вы, славны, красивы, горды, переходит имя ваше из уст в уста, гремят ваши дела по свету — голова старушки трясется от радости, она плачет, смеется и молится долго и жарко.

Jste velcí, slavní, krásní, hrdí, vaše jméno se šíří z úst do úst, vaše činy se ozývají po celém světě – stará žena se třese radostí, pláče, směje se a dlouze a vroucně se modlí.

А сынок, большею частью, и не думает поделиться славой с родительницею.

A syn většinou ani nepomyslí na to, podělit se o slávu se svou matkou.

Нищи ли вы духом и умом, отметила ли вас природа клеймом безобразия, точит ли жало недуга ваше сердце или тело, наконец отталкивают вас от себя люди и нет вам места между ними — тем более места в сердце матери.

Jste-li chudí na duchu a v myšlenkách, jestli vás příroda poznamenala nehezkostí, jestli vás trápí nemoc nebo jste odmítnuti ostatními a nemáte místo v jejich srdcích – tím spíše nemáte místo v srdci matky.

Она сильнее прижимает к груди уродливое, неудавшееся чадо и молится еще долее и жарче.

Ještě pevněji přitiskne k srdci svoje ošklivé, neúspěšné dítě a modlí se ještě déle a vroucněji.

Как назвать Александра бесчувственным за то, что он решился на разлуку?

Jak můžeme nazvat Alexandra bezcitným za to, že se rozhodl pro rozloučení?

Ему было двадцать лет.

Bylo mu dvacet let.

Жизнь от пелен ему улыбалась; мать лелеяла и баловала его, как балуют единственное чадо; нянька все пела ему над колыбелью, что он будет ходить в золоте и не знать горя; профессоры твердили, что он пойдет далеко, а по возвращении его домой ему улыбнулась дочь соседки.

Život se na něj usmíval od dětství; matka ho hýčkala a rozmazlovala, jako se rozmazlují jedináčci; chůva mu zpívala u kolébky, že bude chodit v zlatě a nepozná žádný smutek; profesoři tvrdili, že to dotáhne daleko, a když se vrátil domů, usmívala se na něj sousedčina dcera.

И старый кот, Васька, был к нему, кажется, ласковее, нежели к кому-нибудь в доме.

A starý kocour Vaska k němu byl, zdá se, milejší než k komukoliv jinému v domě.

О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху, как знают о какой-нибудь заразе, которая не обнаружилась, но глухо где-то таится в народе.

O smutku, slzách a neštěstích věděl jen z doslechu, stejně jako o nějaké nákaze, která se neprojevila, ale tiše se skrývala v davu.

От этого будущее представлялось ему в радужном свете.

Z toho mu budoucnost připadala v jasném světle.

Его что-то манило вдаль, но что именно — он не знал.

Něco ho lákalo daleko, ale co přesně – to nevěděl.

Там мелькали обольстительные призраки, но он не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки — то голос славы, то любви: все это приводило его в сладкий трепет.

Tam se mu zjevovaly lákavé přízraky, ale on je nedokázal rozpoznat; zaslechl smíšené zvuky – hlas slávy i lásky: to vše ho naplnilo sladkým vzrušením.

Ему скоро тесен стал домашний мир.

Brzy se mu stal domov příliš těsným.

Природу, ласки матери, благоговение няньки и всей дворни, мягкую постель, вкусные яства и мурлыканье Васьки — все эти блага, которые так дорого ценятся на склоне жизни, он весело менял на неизвестное, полное увлекательной и таинственной прелести.

Přírodu, lásku matky, úctu chůvy a celé služky, měkkou postel, chutné jídlo a přemýšlení Vasky – všechna tato dobra, která jsou na sklonku života tak cenná, vesele vyměnil za neznámé, plné fascinující a tajemné krásy.

Даже любовь Софьи, первая, нежная и розовая любовь, не удерживала его.

Dokonce ani Sofiina láska, první, něžná a růžová láska, ho nedokázala udržet.

Что ему эта любовь?

Co pro něj tato láska znamenala?

Он мечтал о колоссальной страсти, которая не знает никаких преград и свершает громкие подвиги.

Snil o obrovské vášni, která nezná žádné překážky a páchá velké hrdinství.

Он любил Софью пока маленькою любовью, в ожидании большой.

Miloval Sofii jako malou lásku, v očekávání velké.

Мечтал он и о пользе, которую принесет отечеству.

Snil také o prospěchu, který přinese vlasti.

Он прилежно и многому учился. В аттестате его сказано было, что он знает с дюжину наук да с полдюжины древних и новых языков.

Studoval pilně a hodně. V jeho vysvědčení bylo uvedeno, že ovládal tucet věd a půl tuctu starověkých a nových jazyků.

Всего же более он мечтал о славе писателя.

Nejvíce však snil o slávě spisovatele.

Стихи его удивляли товарищей.

Jeho básně překvapily spolužáky.

Перед ним расстилалось множество путей, и один казался лучше другого.

Před ním se rozprostíralo mnoho cest a jedna se zdála být lepší než druhá.

Он не знал, на который броситься.

Nevěděl, na kterou se vrhnout.

Скрывался от глаз только прямой путь; заметь он его, так тогда, может быть, и не поехал бы.

Přímý směr se skrýval před očima; kdyby ho zaznamenal, možná by nikam nejel.

Как же ему было остаться? Мать желала — это опять другое и очень естественное дело. В сердце ее отжили все чувства, кроме одного — любви к сыну, и оно жарко ухватилось за этот последний предмет. Не будь его, что же ей делать? Хоть умирать. Уж давно доказано, что женское сердце не живет без любви.

Jak mohl zůstat? Matka to chtěla – to je jiná a velmi přirozená věc. V jejím srdci zemřely všechny city kromě jednoho – lásky k synovi, a toto poslední cítění se jí pevně uchytilo. Bez něj by nevěděla, co dělat. Mohla by zemřít. Už dávno bylo prokázáno, že ženské srdce nemůže žít bez lásky.

Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью.

Alexandr byl rozmazlený, ale ne zkažený domáckým životem.

Природа так хорошо создала его, что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость до излишества.

Příroda ho stvořila tak dobře, že mateřská láska a obdiv okolí působily jen na jeho dobré stránky, například v něm předčasně rozvinuly city, a dali mu důvěřivost až do přehnanosti.

Это же самое, может быть, расшевелило в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма; все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.

To samé možná probudilo v něm i sebeúctu; ale sebeúcta sama je jen forma; vše bude záviset na materiálu, který do ní vložíme.

Гораздо более беды для него было в том, что мать его, при всей своей нежности, не могла дать ему настоящего взгляда на жизнь и не приготовила его на борьбу с тем, что ожидало его и ожидает всякого впереди.

Mnohem větší problém pro něj spočíval v tom, že jeho matka, navzdory vší své něžnosti, mu nemohla poskytnout skutečný pohled na život a nepřipravila ho na boj s tím, co ho čekalo a čeká na každého v budoucnu.

Но для этого нужно было искусную руку, тонкий ум и запас большой опытности, не ограниченной тесным деревенским горизонтом.

Ale k tomu bylo zapotřebí zdatné ruky, jemného ducha a velkého množství zkušeností, neomezených úzkým vesnickým horizontem.

Нужно было даже поменьше любить его, не думать за него ежеминутно, не отводить от него каждую заботу и неприятность, не плакать и не страдать вместо его и в детстве, чтоб дать ему самому почувствовать приближение грозы, справиться с своими силами и подумать о своей судьбе — словом, узнать, что он мужчина.

Bylo dokonce zapotřebí méně ho milovat, nepřemýšlet za něj každou minutu, nepřebírat za něj každou starost a nepříjemnost, neplakat a netrpět místo něj už v dětství, aby mu umožnili pocítit přiblížení bouřky, zvládnout své síly a přemýšlet o svém osudu – zkrátka, aby se naučil, že je muž.

Где же было Анне Павловне понять все это и особенно выполнить?

Kde však byla Anna Pavlovna, aby to všechno pochopila a zejména provedla?

Читатель видел, какова она.

Čtenář viděl, jaká byla.

Не угодно ли посмотреть еще?

Nebude vám vadit, když se podíváme ještě na něco jiného?

Она уже забыла сыновний эгоизм.

Už zapomněla na synovský egoismus.

Александр Федорыч застал ее за вторичным укладываньем белья и платья. В хлопотах и дорожных сборах она как будто совсем не помнила горя.

Alexandr Fjodorovič ji zastihl při opětovném skládání prádla a šatů. V shonu a při balení na cestu si zdálo, že na své bolesti vůbec nepomyslela.

— Вот, Сашенька, заметь хорошенько, куда я что кладу, — говорила она. — В самый низ, на дно чемодана, простыни: дюжина. Посмотри-ка, так ли записано?

– Podívej se, Sašenka, dobře si zapamatuj, kam dávám věci, – říkala. – Na dno kufru dávám prostěradla: tucet kusů. Podívej se, je to tak napsáno?

— Так, маменька.

– Ano, maminko.

— Все с твоими метками, видишь — А. А. А все голубушка Сонюшка! Без нее наши дурищи не скоро бы поворотились.

– Všechno s tvými značkami, vidíš – A. A. A všechno naše drahouška Sonja! Bez ní by se naši hlupáčci nikdy nedokázali zorientovat.

Теперь что?

A teď co?

да, наволочки.

Ano, povlečení.

Раз, две, три, четыре — так, вся дюжина тут.

Raz, dva, tři, čtyři – tak, celý tucet je tady.

Вот рубашки — три дюжины.

A tady košile – tři tucty.

Что за полотно — загляденье!

Jaká to je látka – nádhera!

это голландское; сама ездила на фабрику к Василью Васильичу; он выбрал что ни есть наилучшие три куска.

Je to holandská; sama jsem jela do továrny k Vasiliju Vasilijičovi; on vybral tři kusy, které byly nejlepší.

Поверяй же, милый, по реестру всякий раз, как будешь принимать от прачки; все новешенькие.

Zkontroluj to, drahý, podle seznamu pokaždé, když budeš přijímat od pradleny; všechno je nové.

Там немного таких рубашек увидишь; пожалуй, и подменят; есть ведь этакие мерзавки, что бога не боятся.

Tam uvidíš také několik takových košil; možná tě i vymění; existují takoví mizerové, kteří se nebojí Boha.

Носков двадцать две пары...

Dvaadvacet párů ponožek...

Знаешь, что я придумала?

Víš, co jsem si vymyslela?

положить в один носок твой бумажник с деньгами.

Dát do jedné ponožky tvou peněženku s penězi.

Их тебе до Петербурга не понадобится, так, сохрани боже! случай какой, чтоб и рыли, да не нашли.

Nebudete je potřebovat až do Petrohradu, tak si to Bůh ochraňuj; kdo ví, třeba budou hledat a nenajdou je.

И письма к дяде туда же положу: то-то, чай, обрадуется!

A dopisy strýci tam také dám; bude mít radost!

ведь семнадцать лет и словом не перекинулись, шутка ли!

Koneckonců, sedmnáct let a ani slovo si nevyměnili, to je směšné!

Вот косыночки, вот платки; еще полдюжины у Сонюшки осталось.

Tady jsou šátky, tady šály; Soněšce jich zbylo ještě půl tuctu.

Не теряй, душенька, платков: славный полубатист!

Neztrácej je, drahoušku, šály; to je skvělý polobatist!

У Михеева брала по два с четвертью.

Od Michajeva jsem si brala dva a čtvrt.

Ну, белье все.

No, prádlo je hotové.

Теперь платье...

Teď šaty...

Да где Евсей?

Kde je Jevsey?

что он не смотрит? Евсей!

Proč se nedívá? Jevsey!

Евсей лениво вошел в комнату.

Jevsey líně vstoupil do místnosti.

— Чего изволите? — спросил он еще ленивее.

– Co si přejete? – zeptal se ještě líněji.

— Чего изволите? —

– Co si přejete? –

заговорила Адуева гневно. — Что не смотришь, как я укладываю?

zabručela Adujeva hněvivě. – Proč se nedíváš, jak si to ukládám?

А там, как надо что достать в дороге, и пойдешь все перерывать вверх дном!

A pak, když budeš potřebovat něco vzít na cestu, budeš to hledat všude!

Не может отвязаться от своей возлюбленной — экое сокровище!

Nemůže se zbavit své milenky – takový poklad!

День-то велик: успеешь!

Ještě je dost času – stihneš to!

Ты этак там и за барином станешь ходить?

Budeš tam chodit za šéfem?

Смотри у меня!

Pozor na mě!

Вот гляди: это хороший фрак — видишь, куда кладу?

Podívej se – to je dobrý smoking – vidíš, kam to dávám?

А ты, Сашечка, береги его, не всякий день таскай; сукно-то по шестнадцать рублей брали.

A ty, Sašo, opatruj ho, nenos ho každý den; ten samet stál šestnáct rublů.

Куда в хорошие люди пойдешь, и надень, да не садись зря, как ни попало, вон как твоя тетка, словно нарочно, не сядет на пустой стул или диван, а так и норовит плюхнуть туда, где стоит шляпа или что-нибудь такое; намедни на тарелку с вареньем села — такого сраму наделала!

Když jdeš do slušné společnosti, obleč se slušně a nesedej jen tak, jako tvoje teta, která se záměrně nesedne na prázdnou židli nebo pohovku, ale raději se svalí na místo, kde stojí klobouk nebo něco podobného; nedávno si sedla na talíř s džemem – udělala takovou ostudu!

Куда попроще в люди, вот этот фрак масака надевай.

Když jdeš do méně formální společnosti, obleč si tenhle smaragdový smoking.

Теперь жилеты — раз, два, три, четыре.

Teď vesty – raz, dva, tři, čtyři.

Двое брюк.

Dva páry kalhot.

Э! да платья-то года на три станет.

Ej! A ty šaty budou stačit na tři roky.

Ух!

Uch!

устала!

Jsem unavená!

шутка ли: целое утро возилась!

To je k smíchu – celé ráno jsem se tím zabývala!

Поди, Евсей.

Pojď, Jevsey.

Поговорим, Сашенька, о чем-нибудь другом.

Promluvme si, Sašo, o něčem jiném.

Ужо гости приедут, не до того будет.

Brzy přijedou hosté, nebude na to čas.

Она села на диван и посадила его подле себя.

Sedla si na pohovku a posadila ho vedle sebe.

— Ну, Саша, — сказала она, помолчав немного, ты теперь едешь на чужую сторону...

– No, Sašo, – řekla po chvilce ticha, teď jedeš do cizí země...

— Какая «чужая» сторона, Петербург: что вы, маменька!

– Jaká „cizí“ země, Petrohrad? Ale no tak, maminko!

— Погоди, погоди — выслушай, что я хочу сказать!

– Počkej, počkej – vyslechni si, co chci říct!

Бог один знает, что там тебя встретит, чего ты наглядишься, и хорошего, и худого.

Bůh ví, co tě tam čeká, co uvidíš, dobré i špatné.

Надеюсь, он, отец мой небесный, подкрепит тебя; а ты, мой друг, пуще всего не забывай его, помни, что без веры нет спасения нигде и ни в чем.

Doufám, že tě můj nebeský otec posílí; a ty, můj příteli, na to nikdy nezapomeň, bez víry není spásy nikde a v ničem.

Достигнешь там больших чинов, в знать войдешь — ведь мы не хуже других: отец был дворянин, майор, — все-таки смиряйся перед господом богом: молись и в счастии и в несчастии, а не по пословице: «Гром не грянет, мужик не перекрестится».

Dosáhneš tam vysokých hodností, staneš se členem společnosti – koneckonců nejsme horší než ostatní: tvůj otec byl šlechtic, major – ale i tak se pokoř před Bohem: modli se ve štěstí i v neštěstí, a ne podle přísloví: „Dokud hrom neřve, člověk se nezakloní“.

Иной, пока везет ему, и в церковь не заглянет, а как придет невмочь — и пойдет рублевые свечи ставить да нищих оделять: это большой грех.

Někdo chodí do kostela, dokud mu to jde, ale když přijde neštěstí – jde kadit svíčky a rozdávat peníze žebrákům: to je velký hřích.

К слову пришлось о нищих. Не трать на них денег по-пустому, помногу не давай. На что баловать?

A když už mluvíme o žebrácích. Nesmíš jim dávat peníze zbytečně, nedávej jim moc. Proč je rozmazlovat?

их не удивишь.

Jim to neudělá radost.

Они пропьют да над тобой же насмеются. У тебя, я знаю, мягкая душа: ты, пожалуй, и по гривеннику станешь отваливать.

Vypijí to a pak se ti vysmějí. Vím, že máš dobré srdce: pravděpodobně jim dáš i po pár groších.

Нет, это не нужно; бог подаст!

Ne, to není nutné; Bůh ti pomůže!

Будешь ли ты посещать храм божий?

Budeš navštěvovat Boží chrám?

будешь ли ходить по воскресеньям к обедне?

Budeš chodit na nedělní mši?

Она вздохнула.

Ona si povzdechla.

Александр молчал. Он вспомнил, что, учась в университете и живучи в губернском городе, он не очень усердно посещал церковь; а в деревне, только из угождения матери, сопровождал ее к обедне. Ему совестно было солгать. Он молчал. Мать поняла его молчание и опять вздохнула.

Alexander mlčel. Vzpomněl si, že když studoval na univerzitě a žil v krajském městě, nenavštěvoval kostel příliš často; a na venkově chodil jen na nedělní mši, aby udělal radost matce. Cítil se provinile, když lhal. Mlčel. Matka pochopila jeho mlčení a opět si povzdechla.

— Ну, я тебя не неволю, — продолжала она, — ты человек молодой: где тебе быть так усердну к церкви божией, как нам, старикам?

– No, nenutím tě, – pokračovala. – Jsi mladý člověk: jak můžeš být tak zbožný jako my staří lidé?

Еще, пожалуй, служба помешает или засидишься поздно в хороших людях и проспишь.

Možná tě zadrží služba nebo zůstaneš příliš dlouho u dobrých lidí a prospíš.

Бог пожалеет твоей молодости. Не тужи: у тебя есть мать.

Bůh ocení tvou mládí. Neboj se: máš matku.

Она не проспит.

Ona nespí.

Пока во мне останется хоть капелька крови, пока не высохли слезы в глазах и бог терпит грехам моим, я ползком дотащусь, если не хватит сил дойти, до церковного порога; последний вздох отдам, последнюю слезу выплачу за тебя, моего друга.

Dokud ve mně zůstane aspoň kapka krve, dokud neuschnou slzy v mých očích a Bůh odpouští mým hříchům, doplazím se, pokud nebudu mít dost sil chodit, ke kostelním dveřím; vydám poslední dech, proliju poslední slzu za tebe, mého přítele.

Вымолю тебе и здоровье, и чинов, и крестов, и небесных и земных благ.

Modlím se za tebe o zdraví, úspěch, kříže a nebeská i pozemská požehnání.

Неужели-то он, милосердый отец, презрит молитвой бедной старухи?

Copak by on, milosrdný otec, pohrdal modlitbou chudé staré ženy?

Мне самой ничего не надо.

Já sama nepotřebuji nic.

Отними он у меня все: здоровье, жизнь, пошли слепоту — тебе лишь подай всякую радость, всякое счастье и добро...

Ať mi vezme všechno: zdraví, život, ať mě učiní slepým – jen ti dej veškerou radost, veškeré štěstí a dobro...

Она не договорила, слезы закапали у ней из глаз.

Nedokončila to a slzy jí vytekly z očí.

Александр вскочил с места.

Alexander vyskočil ze židle.

— Маменька... — сказал он.

– Mami... – řekl.

— Ну, сядь, сядь! —

– No, sedni si, sedni si! –

отвечала она, наскоро утирая слезы, — мне еще много осталось поговорить...

odpověděla a rychle si utírala slzy. – Ještě mám tolik co říct...

Что бишь я хотела сказать?

Co jsem to chtěla říct?

из ума вон...

Jde mi to z hlavy...

Вишь, нынче какая память у меня...

Víš, mám dneska tak špatnou paměť...

да!

Ano!

блюди посты, мой друг: это великое дело!

Hleď na své zásady, příteli: to je důležité!

В среду и пятницу — бог простит; а в великий пост — боже оборони!

Ve středu a v pátek – Bůh odpusť; ale během Velkého půstu – Bože chraň!

Вот Михайло Михайлыч и умным человеком считается, а что в нем?

A Michail Michajlič je považován za chytrého člověka, ale co je v něm?

Что мясоед, что страстная неделя — все одно жрет.

Ať už jíme maso nebo je Velikonoční týden, všechno je stejné.

Даже волос дыбом становится!

Dokonce se mi i ježí chlupy na hlavě!

Он вон и бедным помогает, да будто его милостыня принята господом?

On pomáhá chudým, ale jako by jeho almužna byla přijata Pánem?

Слышь, подал раз старику красненькую, тот взял ее, а сам отвернулся да плюнул.

Poslouchej, jednou jsem dal starci bankovku, on ji vzal, ale otočil se a plivl.

Все кланяются ему и в глаза-то бог знает что наговорят, а за глаза крестятся, как поминают его, словно шайтана какого.

Všichni se mu klaní a do očí mu říkají věci, které Bůh ví co znamenají, ale za zády na něj ukazují prstem, jako by to byl ďábel.

Александр слушал с некоторым нетерпением и взглядывал по временам в окно, на дальнюю дорогу.

Alexander poslouchal s jistou netrpělivostí a čas od času se díval z okna na vzdálenou silnici.

Она замолчала на минуту.

Na chvíli zavládlo ticho.

— Береги пуще всего здоровье, — продолжала она. —

„Chraň si především zdraví,“ pokračovala.

Как заболеешь — чего боже оборони! —

„Jestli onemocníš – bůh nám pomoz!“

опасно, напиши...

„Je to nebezpečné, napiš...“

я соберу все силы и приеду.

„Shromáždím všechny síly a přijedu.“

Кому там ходить за тобой?

„Kdo by tam za tebe chodil?“

Норовят еще обобрать больного.

„Snaží se ještě okrást nemocného.“

Не ходи ночью по улицам; от людей зверского вида удаляйся.

„Nechodívej v noci po ulicích; drž se dál od lidí s agresivním chováním.“

Береги деньги...

„Chraň si peníze...“

ох, береги на черный день!

„Ach, chraň si je na horší časy!“

Трать с толком.

„Utrať je rozumně.“

От них, проклятых, всякое добро и всякое зло.

„Od těch zatracených pochází všechno dobré i všechno špatné.“

Не мотай, не заводи лишних прихотей.

„Nedělej si starosti, nezapojuj se do zbytečných rozmarů.“

Ты будешь аккуратно получать от меня две тысячи пятьсот рублей в год.

„Budeš ode mne pravidelně dostávat dva tisíce pět set rublů ročně.“

Две тысячи пятьсот рублей не шутка.

„Dva tisíce pět set rublů není žert.“

Не заводи роскоши никакой, ничего такого, но и не отказывай себе в чем можно; захочется полакомиться — не скупись. —

„Nekupuj si žádné luxusní věci, ani nic podobného, ale také si nedopřej nic, co můžeš mít. Pokud budeš mít chuť na něco dobrého, nešetři.“

Не предавайся вину — ох, оно первый враг человека!

„Nepodléhej hříchu – ach, to je první nepřítel člověka!“

-Да еще (тут она понизила голос) берегись женщин!

„A ještě (teď ztišila hlas) si hlídej ženy!“

Знаю я их!

„Já je znám!“

Есть такие бесстыдницы, что сами на шею будут вешаться, как увидят этакого-то...

„Jsou takové nestoudnice, že se samy nechají zavěsit na krku, jakmile uvidí někoho takového...“

Она с любовью посмотрела на сына.

Podívala se na svého syna s láskou.

— Довольно, маменька; я бы позавтракал? — сказал он почти с досадой.

„Dost, maminko; mohl bych si dát snídani?“ řekl téměř znechuceně.

— Сейчас, сейчас... еще одно слово...

„Hned, hned... ještě jedno slovo...“

— На мужних жен не зарься, — спешила она досказать, — это великий грех!

„Nezírej po cizích ženách,“ spěchala dodat, „to je velký hřích!“

«Не пожелай жены ближнего твоего», сказано в писании.

„Nepožádáš o ženu svého bližního,“ říká Písmo.

Если же там какая-нибудь станет до свадьбы добираться — боже сохрани!

A kdyby se nějaká žena snažila dostat se k němu před svatbou – bůh chraň!

не моги и подумать!

Nemysli na to ani!

Они готовы подцепить, как увидят, что с денежками да хорошенький.

Jsou připraveni se s ní zaplést, jakmile uvidí, že má peníze a je hezká.

Разве что у начальника твоего или у какого-нибудь знатного да богатого вельможи разгорятся на тебя зубы и он захочет выдать за тебя дочь — ну, тогда можно, только отпиши: я кое-как дотащусь, посмотрю, чтоб не подсунули так какую-нибудь, лишь бы с рук сбыть: старую девку или дрянь.

Ledaže by se na tebe usmál tvůj šéf nebo nějaký urozený a bohatý šlechtic a chtěl za tebe provdat svou dceru – no, pak můžeš, ale napiš mi: nějak to zvládnu, podívám se, aby mi nenabídli nějakou starou pannu nebo špatnou ženu, jen aby se jí zbavili.

Этакого женишка всякому лестно залучить.

Každý by byl rád, kdyby získal takovou nevěstu.

Ну, а коли ты сам полюбишь да выдастся хорошая девушка — так того... —

Ale když sám někoho miluješ a najdeš si pěknou dívku – no, pak...“

тут она еще тише заговорила... —

Tady začala mluvit ještě tišeji...

Сонюшку-то можно и в сторону.

Sonyu můžeme nechat být.

(Старушка, из любви к сыну, готова была покривить душой.)

(Stará žena byla ochotná zradit své vlastní srdce jen kvůli lásce ke svému synovi.)

Что в самом деле Марья Карповна замечтала!

Co si to vlastně Marja Karpovna vysnila!

ты дочке ее не пара.

Ty nejsi pro její dceru dost dobrý.

Деревенская девушка!

Vesnická dívka!

на тебя и не такие польстятся.

Ani takoví jako ty jí nebudou lichotit.

— Софью! нет, маменька, я ее никогда не забуду! — сказал Александр.

– Sofie! Ne, maminko, nikdy na ni nezapomenu!“ řekl Alexandr.

— Ну, ну, друг мой, успокойся! ведь я так только. Послужи, воротись сюда, и тогда что бог даст; невесты не уйдут! Коли не забудешь, так и того... Ну, а...

– No, no, můj příteli, uklidni se! Já to jen tak říkám. Poslouž, vrať se sem, a pak uvidíme, co Bůh dá; nevěsty neodejdou! Jestli na ni nezapomeneš, tak tím líp... No, a...

Она что-то хотела сказать, но не решалась, потом наклонилась к уху его и тихо спросила:

Chtěla něco říct, ale nedokázala to, pak se naklonila k jeho uchu a tiše se zeptala:

— А будешь ли помнить... мать?

– A budeš si pamatovat... matku?

— Вот до чего договорились, — перервал он, — велите скорей подавать что там у вас есть: яичница, что ли? Забыть вас! Как могли вы подумать? Бог накажет меня...

– Na to jsme se dohodli,“ přerušil ho, „přineste rychle, co tu máte: míchaná vajíčka, ne? Zapomenout na vás! Jak jste si to mohli myslet? Bůh mě potrestá...“

— Перестань, перестань, Саша, — заговорила она торопливо, — что ты это накликаешь на свою голову!

– Přestaň, přestaň, Sašo,“ začala říkat ona spěšně, „to si na sebe přivoláš neštěstí!“

Нет, нет!

Ne, ne!

что бы ни было, если случится этакой грех, пусть я одна страдаю.

Ať se stane cokoliv, jestli dojde k takovému hříchu, ať trpím sama.

Ты молод, только что начинаешь жить, будут у тебя и друзья, женишься — молодая жена заменит тебе и мать, и все...

Jsi mladý, právě začínáš život, budeš mít přátele, oženíš se – mladá žena ti nahradí matku i všechno ostatní...

Нет!

Ne!

Пусть благословит тебя бог, как я тебя благословляю.

Ať tě Bůh požehná, stejně jako já tě požehnávám.

Она поцеловала его в лоб и тем заключила свои наставления.

Políbila ho na čelo a tím ukončila své rady.

— Да что это не едет никто? — сказала она, — ни Марья Карповна, ни Антон Иваныч, ни священник нейдет? уж, чай, обедня кончилась! Ах, вон кто-то и едет! кажется, Антон Иваныч... так и есть: легок на помине.

– Proč nikdo nepřichází?“ řekla. „Ani Marja Karpovna, ani Anton Ivanovič, ani kněz? Už přece skončila bohoslužba! Aha, tady někdo přichází! Zdá se, že je to Anton Ivanovič... tak je to: je tu vždy, když ho potřebujeme.“

Кто не знает Антона Иваныча? Это вечный жид. Он существовал всегда и всюду, с самых древнейших времен, и не переводился никогда. Он присутствовал и на греческих и на римских пирах, ел, конечно, и упитанного тельца, закланного счастливым отцом по случаю возвращения блудного сына.

Kdo nezná Antona Ivanoviče? Je to věčný žid. Existoval vždy a všude, od nejstarších dob, a nikdy nezmizel. Byl přítomen na řeckých i římských hostinách a samozřejmě jedl i tučné tele, které šťastný otec zabíjel při návratu ztraceného syna.

У нас, на Руси, он бывает разнообразен.

U nás v Rusku má různé podoby.

Тот, про которого говорится, был таков: у него душ двадцать заложенных и перезаложенных; живет он почти в избе или в каком-то странном здании, похожем с виду на амбар, — ход где-то сзади, через бревна, подле самого плетня;

Ten, o kterém se mluvilo, byl takový: měl dvacet zástavních dlužníků; žil téměř v chatrči nebo v nějaké podivné budově, podobné stodole – vchod byl někde vzadu, přes trámy, hned vedle plotu;

но он лет двадцать постоянно твердит, что с будущей весной приступит к стройке нового дома.

ale už dvacet let neustále tvrdil, že na jaře začne stavět nový dům.

Хозяйства он дома не держит. Нет человека из его знакомых, который бы у него отобедал, отужинал или выпил чашку чаю, но нет также человека, у которого бы он сам не делал этого по пятидесяти раз в год.

Nedržel doma žádný majetek. Nebyl člověk mezi jeho známými, který by s ním obědval, večeřel nebo vypil šálek čaje, ale ani on sám to nedělal padesátkrát ročně.

Прежде Антон Иваныч ходил в широких шароварах и казакине, теперь ходит, в будни, в сюртуке и в панталонах, в праздники во фраке бог знает какого покроя.

Dříve Anton Ivanovič chodil v širokých kalhotách a kazachském kabátě, nyní chodí ve všední dny v saku a kalhotách, o svátcích v neznámém střihu smokingu.

С виду он полный, потому что у него нет ни горя, ни забот, ни волнений, хотя он прикидывается, что весь век живет чужими горестями и заботами; но ведь известно, что чужие горести и заботы не сушат нас: это так заведено у людей.

Na pohled je tlustý, protože nemá žádné starosti, obavy ani znepokojení, ačkoliv předstírá, že celý život žije cizími starostmi a obavami; ale je známo, že cizí starosti a obavy nás nevysychají: to je u lidí zavedené.

В сущности Антона Иваныча никому не нужно, но без него не совершается ни один обряд: ни свадьба, ни похороны.

V podstatě Anton Ivanovič není nikomu potřebný, ale bez něj se neuskuteční žádný obřad: ani svatba, ani pohřeb.

Он на всех званых обедах и вечерах, на всех домашних советах; без него никто ни шагу.

Je na všech slavnostních večerech a večírcích, na všech domácích radách; bez něj nikdo neudělá ani krok.

Подумают, может быть, что он очень полезен, что там исполнит какое-нибудь важное поручение, тут даст хороший совет, обработает дельце, — вовсе нет!

Lidé si mohou myslet, že je velmi užitečný, že tam splní nějaké důležité pověření, dá dobrý návrh, vyřídí něco – ale to vůbec ne!

Ему никто ничего подобного не поручает; он ничего не умеет, ничего не знает: ни в судах хлопотать, ни быть посредником, ни примирителем, — ровно ничего.

Nikdo mu nic podobného nesvěří; on nic neumí, nic neví: ani neumí hádat se u soudu, ani být prostředníkem, ani smiřovat lidi – prostě nic.

Но зато ему поручают, например, завезти мимоездом поклон от такой-то к такому-то, и он непременно завезет и тут же кстати позавтракает, — уведомить такого-то, что известная-де бумага получена, а какая именно, этого ему не говорят, — передать туда-то кадочку с медом или горсточку семян, с наказом не разлить и не рассыпать, — напомнить, когда кто именинник.

Ale například mu bylo svěřeno, aby přivezl pozdrav od někoho k někomu, a on to určitě udělá a přitom si i dá snídani – oznámit někomu, že obdržel určitý dokument, ale nebylo mu řečeno, jaký – předat někomu dózu s medem nebo hrst semen s příkazem, aby to nerozlil a nerozsypal – připomenout, kdy má někdo narozeniny.

Еще Антона Иваныча употребляют в таких делах, которые считают неудобным поручить человеку.

Anton Ivanovič je také využíván v takových věcech, které je považováno za nevhodné svěřit člověku.

«Нельзя Петрушку послать, — говорят, — того и гляди, переврет.

„Nemůžeme poslat Petrušku,“ říkají, „protože by to hned zvoral.“

Нет, уж пусть лучше Антон Иваныч съездит!»

„Ne, raději ať to udělá Anton Ivanovič!“

Или: «Неловко послать человека: такой-то или такая-то обидится, а вот лучше Антона Иваныча отправить».

Nebo: „Je nepříjemné poslat člověka: ten nebo ta by se urazil/a, ale raději pošleme Antona Ivanoviče.“

Как бы удивило всех, если б его вдруг не было где-нибудь на обеде или вечере!

Jak by všechny překvapilo, kdyby ho najednou nebylo na obědě nebo večírku!

— А где же Антон Иваныч? — спросил бы всякий непременно с изумлением. — Что с ним? да почему его нет?

– „Kde je Anton Ivanovič?“ zeptal by se každý s údivem. „Co s ním je? Proč tu není?“

И обед не в обед. Тогда уж к нему даже кого-нибудь и отправят депутатом проведать, что с ним, не заболел ли, не уехал ли? И если он болен, то и родного не порадуют таким участьем.

A oběd by se neuskutečnil. Pak by ho dokonce někdo poslal jako zástupce, aby zjistil, co s ním je, jestli není nemocný nebo nepřijel. A kdyby byl nemocný, nikdo by se nerozveselil z jeho nepřítomnosti.

Антон Иваныч подошел к руке Анны Павловны.

Anton Ivanovič přistoupil k ruce Anny Pavlovny.

— Здравствуйте, матушка Анна Павловна! с обновкой честь имею вас поздравить.

– „Dobrý den, matko Anno Pavlovno! Mám tu čest vám poblahopřát k novým šatům.“

— С какой это, Антон Иваныч? — спросила Анна Павловна, осматривая себя с ног до головы.

– „Ke kterým, Anton Ivanoviči?“ zeptala se Anna Pavlovna a prohlížela si sebe od hlavy až k patě.

— А мостик-то у ворот! видно, только что сколотили? что, слышу, не пляшут доски под колесами? смотрю, ан новый!

– „A ten most u brány! Zřejmě ho právě postavili? Neslyším, jak se desky pod koly houpou? Podívám se a vidím, že je nový!“

Он, при встречах с знакомыми, всегда обыкновенно поздравляет их с чем-нибудь, или с постом, или с весной, или с осенью; если после оттепели мороз наступит, так с морозом, наступит после морозу оттепель — с оттепелью ...

Při setkáních se známými ji vždy nějak blahopřeje, ať už k půstu, na jaře nebo na podzim; pokud po oteplení přijde mráz, pak k mrazu, a po mrazu pak oteplení...

На этот раз ничего подобного не было, но он что-нибудь да выдумает.

Tentokrát k tomu nedošlo, ale on si něco vymyslí.

— Вам кланяются Александра Васильевна, Матрена Михайловна, Петр Сергеич, — сказал он.

– „Pozdravují vás Alexandra Vasiljevna, Matrena Michajlovna a Petr Sergejevič,“ řekl.

— Покорно благодарю, Антон Иваныч! Детки здоровы ли у них?

– „Děkuji vám, Anton Ivanoviči! Jsou děti v pořádku?“

— Слава богу. Я к вам веду благословение божие: за мной следом идет батюшка. А слышали ли, сударыня: наш-то Семен Архипыч?..

– „Díky bohu. Přináším vám boží požehnání: za mnou jde kněz. A slyšela jste, paní: náš Semeon Arhipovič?..“

— Что такое? — с испугом спросила Анна Павловна.

– „Cože?“ zeptala se Anna Pavlovna vyděšeně.

— Ведь приказал долго жить!

– „Vždyť přikázal, aby žil dlouho!“

— Что вы! когда?

– „Cože? Kdy?“

— Вчера утром. Мне к вечеру же дали знать: прискакал парнишко; я и отправился, да всю ночь не спал. Все в слезах: и утешать-то надо, и распорядиться: там у всех руки опустились: слезы да слезы, — я один.

– „Včera ráno. Večer mi dali vědět: přiběhl chlapec; šel jsem a nespal celou noc. Všichni byli v slzách: musel jsem je utěšovat a dávat pokyny. Všichni tam byli znechuceni: jen slzy a slzy – jsem tu sám.“

— Господи, господи боже мой! — говорила Анна Павловна, качая головой, — жизнь-то наша! Да как же это могло случиться? он еще на той неделе с вами же поклон прислал!

– „Bože můj!“ řekla Anna Pavlovna a zavrtěla hlavou. „Náš život! Jak se to mohlo stát? Ještě minulý týden vám posílal pozdrav!“

— Да, матушка! ну, да он давненько прихварывал, старик старый: диво, как до сих пор еще не свалился!

– „Ano, maminko! No, už dlouho byl nemocný, starý chlap: zázrak, že ještě nespadl!“

— Что за старый! он годом только постарше моего покойника. Ну, царство ему небесное! — сказала, крестясь, Анна Павловна. — Жаль бедной Федосьи Петровны: осталась с деточками на руках. Шутка ли: пятеро, и все почти девочки! А когда похороны?

– „Jaký starý! Byl jen o rok starší mého zesnulého manžela. Nu, nechť odpočívá v nebi!“ řekla Anna Pavlovna a pokřižovala se. „Je to škoda pro ubohou Fjodosiju Petrovnu: zůstala s dětmi na krku. Představte si: pět dětí a všechno téměř dívky! A kdy budou pohřby?“

— Завтра.

– „Zítra.“

— Видно, у всякого свое горе, Антон Иваныч; вот я так сына провожаю.

– „Každý má své vlastní trápení, Antone Ivanoviči; já tady odcházím pohřbívat svého syna.“

— Что делать, Анна Павловна, все мы человеки! «Терпи», сказано в священном писании.

– „Co se dá dělat, Anno Pavlovno, všichni jsme jen lidé! „Trpěte,“ říká se v Písmu svatém.“

— Уж не погневайтесь, что потревожила вас — вместе размыкать горе; вы нас так любите, как родной.

– „Nezlobte se, že vás ruším – společně sdílíme smutek; milujete nás jako vlastní.“

— Эх, матушка Анна Павловна!

– „Ach, maminko Anno Pavlovno!“

да кого же мне и любить-то, как не вас?

„A koho jiného bych měla milovat než vás?“

Много ли у нас таких, как вы?

„Je u nás mnoho takových jako vy?“

Вы цены себе не знаете.

„Nemáte o sobě ani ponětí.“

Хлопот полон рот: тут и своя стройка вертится на уме.

„Mám tolik starostí – i na vlastní stavbu musím myslet.“

Вчера еще бился целое утро с подрядчиком, да все как-то не сходимся...

„Včera jsem celé ráno hádal se stavitelem, ale nějak se nám to nedaří…“

а как, думаю, не поехать?..

„Ale jak bych nemohl jet?..“

что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать?

„Myslím, že ona tam bude sama a bez mě nebude vědět, co dělat.“

человек не молодой: чай, голову растеряет.

„Není to mladý člověk – mohl by ztratit hlavu.“

— Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что не забываете нас! И подлинно сама не своя: такая пустота в голове, ничего не вижу! в горле совсем от слез перегорело. Прошу закусить: вы и устали и, чай, проголодались.

„Dej vám Bůh zdraví, Antone Ivanoviči, že na nás nezapomínáte! A já jsem opravdu mimo sebe – mám v hlavě takovou prázdnotu, nic nevidím! Hrdlo mám úplně vyschlé od pláče. Prosím, dejte si něco k jídlu – jste unavení a jistě hladoví.“

— Покорно благодарю-с. Признаться, мимоездом пропустил маленькую у Петра Сергеича да перехватил кусочек. Ну, да это не помешает. Батюшка подойдет, пусть благословит! Да вот он и на крыльце!

„S povděkem děkuji. Přiznám se, že jsem při cestě minul Petra Sergejeviče a vzal si kousek. Ale to nevadí. Přijde otec, ať požehná! A tady je na verandě!“

Пришел священник.

Přišel kněz.

Приехала и Марья Карповна с дочерью, полной и румяной девушкой, с улыбкой и заплаканными глазами.

Přišla také Marja Karpovna s dcerou, plnoštětou a červenou dívkou, s úsměvem a zavlaženýma očima.

Глаза и все выражение лица Софьи явно говорили: «Я буду любить просто, без затей, буду ходить за мужем, как нянька, слушаться его во всем и никогда не казаться умнее его; да и как можно быть умнее мужа? это грех!

Oči a celý výraz Sofie jasně říkaly: „Budu milovat jednoduše, bez komplikací, budu chodit za manželem jako chůva, poslouchat ho ve všem a nikdy se nepokoušet být chytřejší než on; a jak by to také mohlo být? Je to hřích!“

Стану прилежно заниматься хозяйством, шить; рожу ему полдюжины детей, буду их сама кормить, нянчить, одевать и обшивать».

„Začnu pečlivě hospodařit, šít; porodím mu půl tuctu dětí, budu je sama krmit, hýčkat, oblékat a šít pro ně.“

Полнота и свежесть щек ее и пышность груди подтверждали обещание насчет детей.

Plnost a svěžest jejích tváří a plnost jejích prsou potvrzovaly slib ohledně dětí.

Но слезы на глазах и грустная улыбка придавали ей в эту минуту не такой прозаический интерес.

Ale slzy v očích a smutný úsměv jí v té chvíli dodávaly méně pragmatický zájem.

Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне».

Nejprve se modlili, přičemž Anton Ivanovič svolal služebnictvo, zapálil svíčku a převzal od kněze knihu, když ten přestal číst, a předal ji diákonovi, a poté nalil do lahvičky svěcenou vodu, schoval ji do kapsy a řekl: „To je pro Agafju Nikitovnu.“

Сели за стол.

Posadili se ke stolu.

Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению не дотронулся ни до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку.

Kromě Antona Ivanoviče a kněze se nikdo obvykle nedotkl ničeho, ale Anton Ivanovič udělal plnou poctu této homérské snídani.

Анна Павловна все плакала и украдкой утирала слезы.

Anna Pavlovna celou dobu plakala a tajně si otírala oči.

— Полно вам, матушка Анна Павловна, слезы-то тратить! — сказал Антон Иваныч с притворной досадой, наполнив рюмку наливкой. — Что вы его, на убой, что ли, отправляете? — Потом, выпив до, половины рюмку, почавкал губами.

– „Dost už toho, matko Anno Pavlovno, plakat!“ řekl Anton Ivanovič s předstíranou nelibostí a nalil si pálenku do sklenice. „Copak ho posíláte na jatka?“ Potom, když vypil zhruba polovinu sklenice, si olízl rty.

— Что за наливка! какой аромат пошел! Этакой, матушка, у нас и по губернии-то не найдешь! — сказал он с выражением большого удовольствия.

– „Jaká pálenka! Jaká vůně! Takovou bychom ani v celé gubernii nenašli!“ řekl s výrazem velkého potěšení.

— Это тре... те... годнич... ная! — проговорила, всхлипывая, Анна Павловна, — нынче для вас... только... откупорила.

– „Je to tříletá… pálenka…“ zašeptala Anna Pavlovna se vzlyky. „Dnes jsem ji pro vás… jen… otevřela.“

— Эх, Анна Павловна, и смотреть-то на вас тошно, — начал опять Антон Иваныч, — вот некому бить-то вас; бил бы да бил!

– „Ale, matko Anno Pavlovno, i jen se na vás dívat je nepříjemné,“ řekl opět Anton Ivanovič. „Není nikdo, kdo by vás mohl zmlátit; rád bych to udělal!“

— Сами посудите, Антон Иваныч, один сын, и тот с глаз долой: умру — некому и похоронить.

– „Pomyslete si sám, Antone Ivanoviči, mám jen jednoho syna a ten je pryč: až zemřu, nikdo mě ani nepohřbí.“

— А мы-то на что? что я вам, чужой, что ли? Да куда еще торопитесь умирать? того гляди, замуж бы не вышли! вот бы поплясал на свадьбе! Да полноте плакать-то!

– „A co my? Co já jsem pro vás cizí? Proč si tak spěcháte zemřít? Třeba byste se vdala! Měl bych si zatančit na svatbě! A přestaňte plakat!“

— Не могу, Антон Иваныч, право не могу; не знаю сама, откуда слезы берутся.

– „Nemůžu, Antone Ivanoviči, opravdu nemůžu; ani sama nevím, odkud ty slzy přicházejí.“

— Этакого молодца взаперти держать! Дайте-ка ему волю, он расправит крылышки, да вот каких чудес наделает: нахватает там чинов!

– „Držet takového chlapce ve vězení! Nechte ho jít, rozprostře křídla a udělá zázraky: získá spoustu úředních pozic!“

— Вашими бы устами да мед пить! Да что вы мало взяли пирожка? возьмите еще!

– „Jak sladce to říkáte! A proč jste si nevzal dostatek koláčků? Vezměte si ještě!“

— Возьму-с: вот только этот кусок съем.

– „Vezmu si ještě: jen tento kousek sním.“

— За ваше здоровье, Александр Федорыч! счастливого пути! да возвращайтесь скорее; да женитесь-ка! Что вы, Софья Васильевна, вспыхнули?

– „Na vaše zdraví, Alexandre Fjodoroviči! Šťastnou cestu! A vraťte se brzy. A ožeňte se! Proč jste se rozčílila, Sofie Vasiljevno?“

— Я ничего.. я так...

– „Já… nic…“

— Ох, молодежь, молодежь! хе, хе, хе!

– „Ach, mládež, mládež! Hehehe!“

— С вами горя не чувствуешь, Антон Иваныч, — сказала Анна Павловна, — так умеете утешить; дай бог вам здоровья! Да выкушайте еще наливочки.

– „S vámi necítím žádný smutek, Antone Ivanoviči,“ řekla Anna Pavlovna. „Tak dobře umíte utěšovat. Dej vám Bůh zdraví! A vypijte ještě trochu nápoje.“

— Выпью, матушка, выпью, как не выпить на прощанье!

– „Vypiju, máti, vypiju, jak bych nemohl vypít na rozloučenou!“

Кончился завтрак. Ямщик уже давно заложил повозку. Ее подвезли к крыльцу. Люди выбегали один за другим. Тог нес чемодан, другой — узел, третий — мешок, и опять уходил за чем-нибудь Как мухи сладкую каплю, люди облепили повозку, и всякий совался туда с руками.

Snídaně skončila. Kůčný už dávno naložil vůz. Přijel k verandě. Lidé vylézali jeden po druhém. Jeden nesl kufr, druhý svazek, třetí pytel, a pak zase něco hledal. Jako mouchy sladkou kapku, lidé se lepili na vůz a každý do něj natahoval ruce.

— Вот так лучше положить чемодан, — говорил один, — а тут бы коробок с провизией.

– „Tak by se měl kufr naložit,“ řekl jeden. „A tady by mohla být krabice s jídlem.“

— А куда же они ноги денут? — отвечал другой, — лучше чемодан вдоль, а коробок можно сбоку поставить.

– „A kam dají nohy?“ odpověděl druhý. „Lepší je kufr naloadovat po délce, a krabice může být naloadována po boku.“

— Так тогда перина будет скатываться, коли чемодан вдоль: лучше поперек. Что еще? уклали ли сапоги-то?

– „Ale pak se přikrývka bude kutit, když bude kufr naloadován po délce. Lepší je naloadovat ho po šíři. Co ještě? Už jsou naloadovány boty?“

— Я не знаю. Кто укладывал?

– „Nevím. Kdo je naloadoval?“

— Я не укладывал. Поди-ка погляди — нет ли там наверху?

– „Já ne. Pojď se podívat – nejsou nahoře?“

— Да поди ты.

– „Pojď se podívat.“

— А ты что? мне, видишь, некогда!

– „A ty co? Já nemám čas!“

— Вот еще, вот это не забудьте! — кричала девка, просовывая мимо голов руку с узелком.

– „Hele, tohle nesmíte zapomenout!“ křičela dívka a strkala ruce s věcmi přes hlavy lidí.

— Давай сюда!

– „Dej to sem!“

— Суньте и это как-нибудь в чемодан; давеча забыли, — говорила другая, привставая на подножку и подавая щеточку и гребенку.

– „Naloadujte to taky do kufru. Před chvílí jsme to zapomněli,“ řekla jiná, zvedajíc se na podnožku a podávajíc kartáč a hřeben.

— Куда теперь совать? — сердито закричал на нее дородный лакей, — пошла ты прочь! видишь, чемодан под самым низом!

– „Kam to teď naloadovat?“ křičel na ni zlostně robustní lakaj. „Jdi pryč! Vidíš, kufr je úplně dole!“

— Барыня велела; мне что за дело, хоть брось! вишь, черти какие!

– „Paní to nařídila. Mně je to jedno, můžu to klidně vyhodit! Vidíš, jak jsou zlí!“

— Ну, давай, что ли, сюда скорее; это можно вот тут сбоку в карман положить.

– „No, pojď sem rychle. Tohle můžeme dát do kapsy na boku.“

Коренная беспрестанно поднимала и трясла голову.

Korenná neustále zvedala a třásla hlavou.

Колокольчик издавал всякий раз при этом резкий звук, напоминавший о разлуке, а пристяжные стояли задумчиво, опустив головы, как будто понимая всю прелесть предстоящего им путешествия, и изредка обмахивались хвостами или протягивали нижнюю губу к коренной лошади.

Zvonek pokaždé vydal ostrý zvuk, připomínající odloučení, a koně stáli zadumáni, skloněni hlavami, jako by si uvědomovali celou krásu nadcházející cesty, a občas se popotáceli ocasem nebo natáhli spodní ret ke Korennému koni.

Наконец настала роковая минута.

Konečně nadešla osudná chvíle.

Помолились еще.

Ještě se pomodlili.

— Сядьте, сядьте все! — повелевал Антон Иваныч, — извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь. Сядь же, сядь! — И сам боком, на секунду, едва присел на стул. — Ну, теперь с богом!

– „Sedněte si, všichni se sedněte!“ nařídil Anton Ivanovič. „Sedněte si, Alexandr Fjodoroviči! A ty, Jevseji, sedni si. Sedni si, sedni si!“ A sám se na chvíli naklonil a posadil se na židli. „Tak tedy, s bohem!“

Вот тут-то Анна Павловна заревела и повисла на шею Александру.

Právě v tu chvíli začala plakat Anna Pavlovna a zavěsila se Alexandrovi kole krku.

— Прощай, прощай, мой друг! — слышалось среди рыданий, — увижу ли я тебя?..

– „Sbohem, sbohem, můj příteli!“ zaznělo mezi vzlyky. „Uvidím tě ještě?..“

Дальше ничего нельзя было разобрать. В эту минуту послышался звук другого колокольчика: на двор влетела телега, запряженная тройкой. С телеги соскочил, весь в пыли, какой-то молодой человек, вбежал в комнату и бросился на шею Александру.

Potom už nebylo možné nic rozumět. V tu chvíli se ozval zvuk dalšího zvonku: na dvůr přijela drožka s tříspáním. Z drožky vyskočil celý v prachu nějaký mladík, vběhl do místnosti a vrhl se Alexandrovi kole krku.

— Поспелов!.. — Адуев!.. — воскликнули они враз, тиская друг друга в объятиях.

– „Pospelev!..“ – „Aduev!..“ zvolali oba najednou a objali se navzájem.

— Откуда ты, как?

– „Odkud jsi, jak se ti daří?“

— Из дому, нарочно скакал целые сутки, чтоб проститься с тобой.

– „Z domova. Běžel jsem celý den, abych se s tebou rozloučil.“

— Друг! друг! истинный друг! — говорил Адуев со слезами на глазах. — За сто шестьдесят верст прискакать, чтоб сказать прости! О, есть дружба в мире! Навек, не правда ли? — говорил пылко Александр, стискивая руку друга и наскакивая на него.

– „Příteli! Příteli! Skutečný příteli!“ řekl Aduev se slzami v očích. „Přijet sto šedesát verst, jen abych řekl sbohem! Och, existuje přátelství na světě! Navždy, že?“ řekl vášnivě Alexandr, stlačujíc přítelovu ruku a skákajíc na něj.

— До гробовой доски! — отвечал тот, тиская руку еще сильнее и наскакивая на Александра.

– „Až do hrobu!“ odpověděl ten druhý, stlačujíc ruku ještě silněji a skákajíc na Alexandra.

— Пиши ко мне! — Да, да, и ты пиши!

– „Piš mi!“ – „Ano, ano, a ty piš také!“

Анна Павловна не знала, как и обласкать Поспелова. Отъезд замедлился на полчаса. Наконец собрались.

Anna Pavlovna nevěděla, jak by měla Polspeleva pochválit. Odjezd se zdržel o půl hodiny. Nakonec se všichni shromáždili.

Все пошли до рощи пешком. Софья и Александр в то время, когда переходили темные сени, бросились друг к другу.

Všichni šli pěšky k lesu. Sofia a Alexandr se v tu chvíli, kdy procházeli temnými chodbami, vrhli jeden k druhému.

— Саша! Милый Саша!.. — Сонечка! — шептали они, и слова замерли в поцелуе.

– „Sašo! Milý Sašo!..“ – „Sonečko!“ zašeptali si a slova uvízla v polibku.

— Вы забудете меня там? — сказала она слезливо.

– „Zapomenete na mě tam?“ řekla slzivě.

— О, как вы меня мало знаете! я ворочусь, поверьте, и никогда другая...

– „Ach, jak málo mě znáte! Vrátím se, věřte tomu, a nikdy jiná...“

— Вот возьмите скорей: это мои волосы и колечко.

– „Tady si rychle vezmi tohle: to jsou moje vlasy a prstenek.“

Он проворно спрятал и то и другое в карман.

Rychle schoval obojí do kapsy.

Впереди пошли Анна Павловна с сыном и с Поспеловым, потом Марья Карловна с дочерью, наконец священник с Антоном Иванычем. В некотором отдалении ехала повозка. Ямщик едва сдерживал лошадей. Дворня окружила в воротах Евсея.

Vpředu šli Anna Pavlovna se synem a Polspelev, poté Marja Karlovna s dcerou a nakonec kněz s Antoňem Ivanovičem. V nějaké vzdálenosti jela drožka. Kočí sotva zadržoval koně. Sluhové obklopili Jevseje u brány.

— Прощай, Евсей Иваныч, прощай, голубчик, не забывай нас! — слышалось со всех сторон.

– „Sbohem, Jevseji Ivanoviči, sbohem, hochu, nezapomeň na nás!“ znělo ze všech stran.

— Прощайте, братцы, прощайте, не поминайте лихом!

– „Sbohem, bratři, sbohem, nezapomeňte na nás v dobrém!“

— Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! — говорила мать, обнимая его, — вот тебе образок; это мое благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..

– „Sbohem, Jevsejuško, sbohem, můj milovaný!“ řekla matka, objímala ho. „Tady máš křížek; to je mé požehnání. Nezapomeň na víru, Jevseji, nezbloudíš tam do nevěry! Jinak tě prokleju! Nepij, nekraď; služ pánu věrně a poctivě. Sbohem, sbohem!“

Она закрыла лицо фартуком и отошла.

Zakryla si obličej zástěrou a odešla.

— Прощай, матушка! — лениво проворчал Евсей. К нему бросилась девчонка лет двенадцати.

– „Sbohem, maminko!“ zavrčel líně Jevsej. K němu se přiběhla dvanáctiletá dívka.

— Простись с сестренкой-то! — сказала одна баба.

– „Rozluč se sestrou!“ řekla jedna žena.

— И ты туда же! — говорил Евсей, целуя ее, — ну, прощай, прощай! пошла теперь, босоногая, в избу!

– „Ty taky!“ řekl Jevsej a políbil ji. „Tak sbohem, sbohem! Jdi teď, bosá, do chalupy!“

Отдельно от всех, последняя стояла Аграфена. Лицо у нее позеленело.

Osamoceně stála na kraji Agrafena. Její tvář zbledla.

— Прощайте, Аграфена Ивановна! — сказал протяжно, возвысив голос, Евсей и протянул к ней руки.

– „Sbohem, Agrafeno Ivanovna!“ řekl Jevsej dlouze a zvýšeným hlasem a natáhl k ní ruce.

Она дала себя обнять, но не отвечала на объятие; только лицо ее искривилось.

Ona se nechala obejmout, ale neodpověděla na objetí; jen se jí zkřivil obličej.

— На вот тебе! — сказала она, вынув из-под передника и сунув ему мешок с чем-то. — То-то, чай, там с петербургскими-то загуляешь! — прибавила она, поглядев на него искоса. И в этом взгляде выразилась вся тоска ее и вся ревность.

– „Tady máš!“ řekla a vytáhla zpod zástěry pytel s něčím a podala mu ho. „Ale tys tam asi s těmi Petrohradci zabrousil!“ řekla a podívala se na něj škodolibě. A v tom pohledu se odrážela všechna její lítost a žárlivost.

— Я загуляю, я? — начал Евсей. — Да разрази меня на этом месте господь, лопни мои глаза! чтоб мне сквозь землю провалиться, коли я там что-нибудь этакое...

– „Já bych zabrousil, já?“ řekl Jevsej. „Ať mě Bůh na místě zabije, ať mi oči vypadnou! Radši bych se propadl do země, kdybych tam něco takového…“

— Ладно! ладно! — недоверчиво бормотала Аграфена, — а сам-то — у!

– „Dobře! Dobře!“ řekla Agrafena nedůvěřivě. „A ty sám – fuj!“

— Ах, чуть не забыл! — сказал Евсей и достал из кармана засаленную колоду карт. — Нате, Аграфена Ивановна, вам на память; ведь вам здесь негде взять.

– „Ach, skoro bych zapomněl!“ řekl Jevsej a vytáhl z kapsy zašpiněný balíček karet. „Tady máš, Agrafeno Ivanovna, na památku; vždyť tady nemáš co vzít.“

Она протянула руку.

Ona natáhla ruku.

— Подари мне, Евсей Иваныч! — закричал из толпы Прошка.

– „Dej mi to, Jevseji Ivanoviči!“ řekl z davu Proška.

— Тебе! да лучше сожгу, чем тебе подарю! — и он спрятал карты в карман.

– „Pro tebe! Radši to spálím, než ti to dám!“ řekl a schoval karty do kapsy.

— Да мне-то отдай, дурачина! — сказала Аграфена.

– „A mně to dej, hlupáčku!“ řekla Agrafena.

— Нет, Аграфена Ивановна, что хотите делайте, а не отдам; вы с ним станете играть. Прощайте!

– „Ne, Agrafeno Ivanovna, dělej si, co chceš, ale já to nedám; ty s ním budeš hrát. Sbohem!“

Он, не оглянувшись, махнул рукой и лениво пошел вслед за повозкой, которую бы, кажется, вместе с Александром, ямщиком и лошадьми мог унести на своих плечах.

Bez ohlédnutí zamával rukou a líně šel za vozem, který by podle všeho mohl odnést na svých bedrech spolu s Alexandrem, kočím a koňmi.

— Проклятый! — говорила Аграфена, глядя ему вслед и утирая концом платка капавшие слезы.

– „Prokletý!“ řekla Agrafena, dívajíc se za ním a otírajíc si slzy konec šátku.

У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял ее за ноздри и потряс в обе стороны, чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому что оскалила зубы и тотчас же фыркнула.

U lesa se zastavili. Zatímco Anna Pavlovna plakala a loučila se se synem, Anton Ivanovič poplácal jednu koně po krku, pak ji chytil za nosníky a zatřásl jí na obě strany, což ji zjevně nenaplnilo, protože vykulila zuby a hned si odfrkla.

— Подтяни подпругу у коренной-то, — сказал он ямщику, — вишь, седелка-то на боку!

– „Utáhni podpěru u hřbetního koně,“ řekl kočímu. „Vidíš, sedlo je nakloněné na boku!“

Ямщик посмотрел на седелку и, увидев, что она на своем месте, не тронулся с козел, а только кнутом поправил немного шлею.

Kočí se podíval na sedlo a když zjistil, že je na svém místě, nehnul se ze sedla, jen trochu napravil uzdu bičem.

— Ну, пора, бог с вами! —

– „Tak tedy, Bůh s vámi!“

говорил Антон Иваныч, — полно, Анна Павловна, вам мучить-то себя!

řekl Anton Ivanovič. „Dost, Anno Pavlovna, mučíš se.“

А вы садитесь, Александр Федорыч; вам надо засветло добраться до Шишкова.

A ty si sedni, Alexandr Fjodoroviči; musíš do Šiškova dorazit před setměním.

Прощайте, прощайте, дай бог вам счастья, чинов, крестов, всего доброго и хорошего, всякого добра и имущества!!!

Sbohem, sbohem, přeji vám štěstí, hodnosti, kříže, vše dobré a pěkné, veškeré dobro a majetek!!!

Ну, с богом, трогай лошадей, да смотри там косогором-то легче поезжай! —

No tak, s Bohem, pohyb s koňmi a dávej pozor na ten strmý svah!“

прибавил он, обращаясь к ямщику.

dodal obracejíc se na kočího.

Александр сел, весь расплаканный, в повозку, а Евсей подошел к барыне, поклонился ей в ноги и поцеловал у ней руку. Она дала ему пятирублевую ассигнацию.

Alexandr usedl do vozu celý v slzách a Jevsej přistoupil k paní, poklonil se jí až k nohám a políbil jí ruku. Ona mu dala pětilibrovou bankovku.

— Смотри же, Евсей, помни: будешь хорошо служить, женю на Аграфене, а не то...

– „Pamatuj si to, Jevsej, a slibuju ti: budeš dobře sloužit, ožením tě s Agrafenou, a když ne…“

Она не могла говорить дальше.

Nemohla pokračovat dál.

Евсей взобрался на козлы.

Jevsej vylezl na vozík.

Ямщик, наскучивший долгим ожиданием, как будто ожил; он прижал шапку, поправился на месте и поднял вожжи; лошади тронулись сначала легкой рысью.

Kočí, unavený dlouhým čekáním, jako by ožil; stáhl si čepici, narovnal se a zvedl otěže; koně se nejprve rozeběhli mírným tryskem.

Он хлестнул пристяжных разом одну за другой, они скакнули, вытянулись, и тройка ринулась по дороге в лес.

Jedním rychlým šlehem přiměl dva koně k pohybu, oni vyskočili, natáhli se a tříspánka se rozběhla po cestě do lesa.

Толпа провожавших осталась в облаке пыли безмолвна и неподвижна, пока повозка не скрылась совсем из глаз.

Davek rozloučejících se zůstal v oblaku prachu, tichý a nehybný, dokud vůz úplně nezmizel z dohledu.

Антон Иваныч опомнился первый.

Anton Ivanič se probral jako první.

— Ну, теперь по домам! — сказал он.

– „Tak tedy domů!“ řekl.

Александр смотрел, пока можно было, из повозки назад, потом упал на подушки лицом вниз.

Alexandr se díval zpátky z vozu, jak jen to šlo, a pak si lehl na polštáře tváří dolů.

— Не оставьте вы меня, горемычную, Антон Иваныч! — оказала Анна Павловна, — отобедайте здесь!

– „Nenechte mě tu samotnou, Antone Ivaniči!“ řekla Anna Pavlovna. „Pojedzte si tady oběd!“

— Хорошо, матушка, я готов: пожалуй, и отужинаю.

– „Dobře, matko, jsem připravený: asi si i dám večeři.“

— Да вы бы уж и ночевали.

– „A proč byste tady nemohli i přenocovat.“

— Как же: завтра похороны!

– „Jak by ne: zítra jsou pohřby!“

— Ах, да! Ну, я вас не неволю. Кланяйтесь Федосье Петровне от меня, — скажите, что я душевно огорчена ее печалью и сама бы навестила, да вот бог, дескать, и мне послал горе — сына проводила.

– „Ach, ano! No, nenutím vás. Předejte pozdrav od mě Fjodosii Petrovně a řekněte jí, že jsem hluboce zarmoucená její ztrátou a sama bych ji navštívila, ale Bůh mi seslal také smutek – loučila jsem se se svým synem.“

— Скажу-с, скажу, не забуду.

– „Řeknu to, slibuji, nezapomenu.“

— Голубчик ты мой, Сашенька! — шептала она, оглядываясь, — и нет уж его, скрылся из глаз!

– „Můj andílku, Sašo!“ šeptala a rozhlížela se kolem sebe. „A už je pryč, zmizel z dohledu!“

Адуева просидела целый день молча, не обедала и не ужинала. Зато говорил, обедал и ужинал Антон Иваныч.

Adueva seděla celý den mlčky, nejedla ani nevečeřela. Ale Anton Ivanič mluvil, obědval a večeřel.

— Где-то он теперь, мой голубчик? — скажет только она иногда.

– „Kde je teď můj andílku?“ řekla jen občas.

— Уж теперь должен быть в Неплюеве. Нет, что я вру? еще не в Неплюеве, а подъезжает; там чай будет пить, — отвечает Антон Иваныч.

– „Už by měl být v Neplyevě. Ne, lžu? Ještě není v Neplyevě, ale přijíždí; tam si dá čaj,“ odpověděl Anton Ivanič.

— Нет, он в это время никогда не пьет.

– „Ne, v tuhle dobu nikdy nepije.“

И так Анна Павловна мысленно ехала с ним. Потом, когда он, по расчетам ее, должен был уже приехать в Петербург, она то молилась, то гадала в карты, то разговаривала о нем с Марьей Карповной.

A tak Anna Pavlovna s ním v duchu cestovala. Poté, když podle jejích výpočtů měl už dorazit do Petrohradu, se modlila, hádala z karet a mluvila o něm s Marjí Karpovnou.

А он?

A on?

С ним мы встретимся в Петербурге.

Seznámíme se s ním v Petrohradu.

Book cover

Часть Первая, Глава I

1.0×

VŽDY ZAPNUTO

Nainstaluj DiscoVox

Klikni na ikonu instalace v adresním řádku vpravo a poté potvrď.

Nainstaluj aplikaci

Připoj se na Discord